Неточные совпадения
Ее сомнения смущают:
«Пойду ль вперед, пойду ль назад?..
Его здесь нет. Меня не знают…
Взгляну на дом, на этот сад».
И вот с холма Татьяна сходит,
Едва дыша; кругом обводит
Недоуменья полный взор…
И входит на пустынный двор.
К ней, лая, кинулись собаки.
На крик испуганный ея
Ребят дворовая семья
Сбежалась шумно. Не без драки
Мальчишки разогнали псов,
Взяв барышню под
свой покров.
Да, может быть, боязни тайной,
Чтоб муж иль свет не угадал
Проказы, слабости случайной…
Всего, что мой Онегин знал…
Надежды нет! Он уезжает,
Свое безумство проклинает —
И, в нем глубоко погружен,
От света вновь отрекся он.
И в молчаливом кабинете
Ему припомнилась пора,
Когда жестокая хандра
За ним гналася в шумном свете,
Поймала, за ворот
взялаИ в темный угол заперла.
Экой я дурак в самом деле!» Сказавши это, он переменил
свой шотландский костюм на европейский, стянул покрепче пряжкой
свой полный живот, вспрыснул себя одеколоном,
взял в руки теплый картуз и бумаги под мышку и отправился в гражданскую палату совершать купчую.
— Позвольте вам вместо того, чтобы заводить длинное дело, вы, верно, не хорошо рассмотрели самое завещание: там, верно, есть какая-нибудь приписочка. Вы
возьмите его на время к себе. Хотя, конечно, подобных вещей на дом брать запрещено, но если хорошенько попросить некоторых чиновников… Я с
своей стороны употреблю мое участие.
Ах, Павел Иванович, <
возьмите> в
свое распоряжение!
Хотя почтмейстер был очень речист, но и тот,
взявши в руки карты, тот же час выразил на лице
своем мыслящую физиономию, покрыл нижнею губою верхнюю и сохранил такое положение во все время игры.
Кулак вынул из-за пазухи пук засаленных ассигнаций. Костанжогло прехладнокровно
взял их и, не считая, сунул в задний карман
своего сюртука.
Впрочем, обе дамы нельзя сказать чтобы имели в
своей натуре потребность наносить неприятность, и вообще в характерах их ничего не было злого, а так, нечувствительно, в разговоре рождалось само собою маленькое желание кольнуть друг друга; просто одна другой из небольшого наслаждения при случае всунет иное живое словцо: вот, мол, тебе! на,
возьми, съешь!
А денег-то от вас я не
возьму, потому что, ей-богу, стыдно в такое время думать о
своей прибыли, когда умирают с голода.
После небольшого послеобеденного сна он приказал подать умыться и чрезвычайно долго тер мылом обе щеки, подперши их извнутри языком; потом,
взявши с плеча трактирного слуги полотенце, вытер им со всех сторон полное
свое лицо, начав из-за ушей и фыркнув прежде раза два в самое лицо трактирного слуги.
Подложили цепи под колеса вместо тормозов, чтоб они не раскатывались,
взяли лошадей под уздцы и начали спускаться; направо был утес, налево пропасть такая, что целая деревушка осетин, живущих на дне ее, казалась гнездом ласточки; я содрогнулся, подумав, что часто здесь, в глухую ночь, по этой дороге, где две повозки не могут разъехаться, какой-нибудь курьер раз десять в год проезжает, не вылезая из
своего тряского экипажа.
Я поместил в этой книге только то, что относилось к пребыванию Печорина на Кавказе; в моих руках осталась еще толстая тетрадь, где он рассказывает всю жизнь
свою. Когда-нибудь и она явится на суд света; но теперь я не смею
взять на себя эту ответственность по многим важным причинам.
Она призадумалась, не спуская с него черных глаз
своих, потом улыбнулась ласково и кивнула головой в знак согласия. Он
взял ее руку и стал ее уговаривать, чтоб она его поцеловала; она слабо защищалась и только повторяла: «Поджалуста, поджалуста, не нада, не нада». Он стал настаивать; она задрожала, заплакала.
— Я знала, что вы здесь, — сказала она. Я сел возле нее и
взял ее за руку. Давно забытый трепет пробежал по моим жилам при звуке этого милого голоса; она посмотрела мне в глаза
своими глубокими и спокойными глазами: в них выражалась недоверчивость и что-то похожее на упрек.
Затем я
взял со стола десятирублевый кредитный билет и подал вам, от
своего имени, для интересов вашей родственницы и в видах первого вспоможения.
Но, рассудив, что
взять назад уже невозможно и что все-таки он и без того бы не
взял, он махнул рукой и пошел на
свою квартиру.
Под подушкой его лежало Евангелие. Он
взял его машинально. Эта книга принадлежала ей, была та самая, из которой она читала ему о воскресении Лазаря. В начале каторги он думал, что она замучит его религией, будет заговаривать о Евангелии и навязывать ему книги. Но, к величайшему его удивлению, она ни разу не заговаривала об этом, ни разу даже не предложила ему Евангелия. Он сам попросил его у ней незадолго до
своей болезни, и она молча принесла ему книгу. До сих пор он ее и не раскрывал.
Путь же
взял он по направлению к Васильевскому острову через В—й проспект, как будто торопясь туда за делом, но, по обыкновению
своему, шел, не замечая дороги, шепча про себя и даже говоря вслух с собою, чем очень удивлял прохожих.
И это точь-в-точь, как прежний австрийский гофкригсрат, [Гофкригсрат — придворный военный совет в Австрии.] например, насколько то есть я могу судить о военных событиях: на бумаге-то они и Наполеона разбили и в полон
взяли, и уж как там, у себя в кабинете, все остроумнейшим образом рассчитали и подвели, а смотришь, генерал-то Мак и сдается со всей
своей армией, хе-хе-хе!
Дочь вышла замуж и не навещает, а на руках два маленькие племянника (своих-то мало), да
взяли, не кончив курса, из гимназии девочку, дочь
свою последнюю, через месяц только что шестнадцать лет минет, значит, через месяц ее и выдать можно.
И каким образом это случилось, что она рискнула
взять такую раскрасавицу в
свой дом, в гувернантки!
Сообразив, должно быть, по некоторым, весьма, впрочем, резким, данным, что преувеличенно-строгою осанкой здесь, в этой «морской каюте», ровно ничего не
возьмешь, вошедший господин несколько смягчился и вежливо, хотя и не без строгости, произнес, обращаясь к Зосимову и отчеканивая каждый слог
своего вопроса...
— Он ограбил, вот и вся причина. Он
взял деньги и вещи. Правда, он, по собственному
своему сознанию, не воспользовался ни деньгами, ни вещами, а снес их куда-то под камень, где они и теперь лежат. Но это потому, что он не посмел воспользоваться.
Что же касается до Петра Петровича, то я всегда была в нем уверена, — продолжала Катерина Ивановна Раскольникову, — и уж, конечно, он не похож… — резко и громко и с чрезвычайно строгим видом обратилась она к Амалии Ивановне, отчего та даже оробела, — не похож на тех ваших расфуфыренных шлепохвостниц, которых у папеньки в кухарки на кухню не
взяли бы, а покойник муж, уж конечно, им бы честь сделал, принимая их, и то разве только по неистощимой
своей доброте.
Главное, «человек деловой и, кажется, добрый»: шутка ли, поклажу
взял на себя, большой сундук на
свой счет доставляет!
— Говорил? Забыл. Но тогда я не мог говорить утвердительно, потому даже невесты еще не видал; я только намеревался. Ну, а теперь у меня уж есть невеста, и дело сделано, и если бы только не дела, неотлагательные, то я бы непременно вас
взял и сейчас к ним повез, — потому я вашего совета хочу спросить. Эх, черт! Всего десять минут остается. Видите, смотрите на часы; а впрочем, я вам расскажу, потому это интересная вещица, моя женитьба-то, в
своем то есть роде, — куда вы? Опять уходить?
Он нарочно пошевелился и что-то погромче пробормотал, чтоб и виду не подать, что прячется; потом позвонил в третий раз, но тихо, солидно и без всякого нетерпения. Вспоминая об этом после, ярко, ясно, эта минута отчеканилась в нем навеки; он понять не мог, откуда он
взял столько хитрости, тем более что ум его как бы померкал мгновениями, а тела
своего он почти и не чувствовал на себе… Мгновение спустя послышалось, что снимают запор.
Раскольников
взял газету и мельком взглянул на
свою статью. Как ни противоречило это его положению и состоянию, но он ощутил то странное и язвительно-сладкое чувство, какое испытывает автор, в первый раз видящий себя напечатанным, к тому же и двадцать три года сказались. Это продолжалось одно мгновение. Прочитав несколько строк, он нахмурился, и страшная тоска сжала его сердце. Вся его душевная борьба последних месяцев напомнилась ему разом. С отвращением и досадой отбросил он статью на стол.
— Не твой револьвер, а Марфы Петровны, которую ты убил, злодей! У тебя ничего не было
своего в ее доме. Я
взяла его, как стала подозревать, на что ты способен. Смей шагнуть хоть один шаг, и, клянусь, я убью тебя!
— Нет, ведь нет? На,
возьми вот этот, кипарисный. У меня другой остался, медный, Лизаветин. Мы с Лизаветой крестами поменялись, она мне
свой крест, а я ей
свой образок дала. Я теперь Лизаветин стану носить, а этот тебе.
Возьми… ведь мой! Ведь мой! — упрашивала она. — Вместе ведь страдать пойдем, вместе и крест понесем!..
Соня остановилась в сенях у самого порога, но не переходила за порог и глядела как потерянная, не сознавая, казалось, ничего, забыв о
своем перекупленном из четвертых рук шелковом, неприличном здесь, цветном платье с длиннейшим и смешным хвостом, и необъятном кринолине, загородившем всю дверь, и о светлых ботинках, и об омбрельке, [Омбрелька — зонтик (фр. ombrelle).] ненужной ночью, но которую она
взяла с собой, и о смешной соломенной круглой шляпке с ярким огненного цвета пером.
И Катерина Ивановна не то что вывернула, а так и выхватила оба кармана, один за другим наружу. Но из второго, правого, кармана вдруг выскочила бумажка и, описав в воздухе параболу, упала к ногам Лужина. Это все видели; многие вскрикнули. Петр Петрович нагнулся,
взял бумажку двумя пальцами с пола, поднял всем на вид и развернул. Это был сторублевый кредитный билет, сложенный в восьмую долю. Петр Петрович обвел кругом
свою руку, показывая всем билет.
А потом опять утешится, на вас она все надеется: говорит, что вы теперь ей помощник и что она где-нибудь немного денег займет и поедет в
свой город, со мною, и пансион для благородных девиц заведет, а меня
возьмет надзирательницей, и начнется у нас совсем новая, прекрасная жизнь, и целует меня, обнимает, утешает, и ведь так верит! так верит фантазиям-то!
— Не можно ни в Турещину, ни в Татарву, — отвечал кошевой,
взявши опять хладнокровно в рот
свою трубку.
Тогда выступило из средины народа четверо самых старых, седоусых и седочупринных козаков (слишком старых не было на Сечи, ибо никто из запорожцев не умирал
своею смертью) и,
взявши каждый в руки земли, которая на ту пору от бывшего дождя растворилась в грязь, положили ее ему на голову.
— Прощайте, товарищи! — кричал он им сверху. — Вспоминайте меня и будущей же весной прибывайте сюда вновь да хорошенько погуляйте! Что,
взяли, чертовы ляхи? Думаете, есть что-нибудь на свете, чего бы побоялся козак? Постойте же, придет время, будет время, узнаете вы, что такое православная русская вера! Уже и теперь чуют дальние и близкие народы: подымается из Русской земли
свой царь, и не будет в мире силы, которая бы не покорилась ему!..
Она
взяла хлеб и поднесла его ко рту. С неизъяснимым наслаждением глядел Андрий, как она ломала его блистающими пальцами
своими и ела; и вдруг вспомнил о бесновавшемся от голода, который испустил дух в глазах его, проглотивши кусок хлеба. Он побледнел и, схватив ее за руку, закричал...
Лекарства ли или
своя железная сила
взяла верх, только он через полтора месяца стал на ноги; раны зажили, и только одни сабельные рубцы давали знать, как глубоко когда-то был ранен старый козак.
А Кукубенко,
взяв в обе руки
свой тяжелый палаш, вогнал его ему в самые побледневшие уста.
—
«Счастливый путь, сосед мой дорогой!»
Кукушка говорит: «а
свой ты нрав и зубы
Здесь кинешь, иль
возьмёшь с собой?» —
«Уж кинуть, вздор какой!» —
«Так вспомни же меня, что быть тебе без шубы».
Взял камень мужичок на
свой тяжёлый воз,
И в город он его привёз.
— Исай Фомич 3атертый, — повторил Иван Матвеевич, отирая наскоро руку обшлагом другого рукава, и,
взяв на минуту руку Обломова, тотчас спрятал
свою в рукав. — Я завтра поговорю с ним-с и приведу.
Штольц не приезжал несколько лет в Петербург. Он однажды только заглянул на короткое время в имение Ольги и в Обломовку. Илья Ильич получил от него письмо, в котором Андрей уговаривал его самого ехать в деревню и
взять в
свои руки приведенное в порядок имение, а сам с Ольгой Сергеевной уезжал на южный берег Крыма, для двух целей: по делам
своим в Одессе и для здоровья жены, расстроенного после родов.
Надо бы
взять костяной ножик, да его нет; можно, конечно, спросить и столовый, но Обломов предпочел положить книгу на
свое место и направиться к дивану; только что он оперся рукой в шитую подушку, чтоб половчей приладиться лечь, как Захар вошел в комнату.
Обломов подошел к
своему запыленному столу, сел,
взял перо, обмакнул в чернильницу, но чернил не было, поискал бумаги — тоже нет.
Отец Андрюши был агроном, технолог, учитель. У отца
своего, фермера, он
взял практические уроки в агрономии, на саксонских фабриках изучил технологию, а в ближайшем университете, где было около сорока профессоров, получил призвание к преподаванию того, что кое-как успели ему растолковать сорок мудрецов.
— Поблекнет! — чуть слышно прошептала она, краснея. Она бросила на него стыдливый, ласковый взгляд,
взяла обе его руки, крепко сжала в
своих, потом приложила их к
своему сердцу.
А он сделал это очень просто:
взял колею от
своего деда и продолжил ее, как по линейке, до будущего
своего внука, и был покоен, не подозревая, что варьяции Герца, мечты и рассказы матери, галерея и будуар в княжеском замке обратят узенькую немецкую колею в такую широкую дорогу, какая не снилась ни деду его, ни отцу, ни ему самому.
Перед ней стоял прежний, уверенный в себе, немного насмешливый и безгранично добрый, балующий ее друг. В лице у него ни тени страдания, ни сомнения. Он
взял ее за обе руки, поцеловал ту и другую, потом глубоко задумался. Она притихла, в
свою очередь, и, не смигнув, наблюдала движение его мысли на лице.
Так он совершил единственную поездку из
своей деревни до Москвы и эту поездку
взял за норму всех вообще путешествий. А теперь, слышал он, так не ездят: надо скакать сломя голову!